Николай Устинов: Лирический монолог о природе, о людях, о себе

Отправлено 10 июл. 2013 г., 5:31 пользователем knigi doma   [ обновлено 10 июл. 2013 г., 5:51 ]

Лирический монолог
о природе, о людях, о себе


Я не москвич, я лимитчик во втором поколении. Мои родители были московские студенты, потом аспиранты – архитектор-папа из Горького и химик-мама из Рязани. Они познакомились в общежитии на Соколе, потом снимали углы, где первым условием было: чтобы без детей!

Мама уехала к своим родителям в Рязань, где в 1937 году появился на свет я. Год она побыла со мной, потом уехала в Москву доучиваться, оставив меня на попечении дедушки и бабушки. Дмитрий Иванович и Елена Ивановна – учителя, вначале сельские, церковно-приходские, позже городские, в Рязани.

Дедушка ходил со мной гулять в городской сад. Позже он рассказывал, как я бегом бегал вокруг клумбы, всё быстрей, быстрей, и вдруг – хлоп! И, конечно: «а-а-а!!!»

Недалеко от нашего дома был вокзал – там я тоже любил бывать, мне очень нравились поезда. Поезда я выкладывал на полу из всего, что попадало под руку – коробок всяких, тюбиков и прочего. Поезд! Можно далеко ехать – наверно, это меня занимало. А когда всё это ещё с фонарём да дымом – красота какая...

Папа с мамой приезжали, когда могли. Папа рисовал; глядя на него, стал пачкать бумагу и я. Он ещё акварелью писал портрет тестя – тот сидит на диване, нога на ногу в сияющих сапогах – дедушка преподавал математику в пехотной школе и носил полувоенный костюм.

Кстати, уже после войны, когда я побывал в Сормове, у «папиных» дедушки и бабушки, там висели и их портреты папиной работы, тоже акварелью и тоже на хорошем профессиональном уровне. А из моих произведений этого времени сохранилась некая каракуля, произведённая зажатым в детском кулаке карандашом, и рукой папы подписано, что это такое: «Гусь открыл рот, и виден язычок». Это с моих слов...

Когда карандаш стал больше меня слушаться, я всё пытался вождей нарисовать – Сталина с усами, Ворошилова в портупее. Как я любил вождей! Как предмет изображения, конечно... Когда наступали революционные праздники, я в восторге врывался в комнату, крича: «Бабуся, вождей повесили!» Я обожал демонстрации – ухают литавры, трубят трубы, движется толпа, много всего несут – лозунги всякие, ещё какую-то красоту на палках, флаги и опять же портреты вождей. Очень много красного цвета, ощущения праздника! (Впоследствии, попав в деревню, я всё спрашивал, бывает ли там демонстрация. Очень хотелось! Это в декабре 41-го года!)


Помню начало войны – одуряющий запах ромашки, гудение трансформаторной будки, озабоченные лица взрослых. Было воскресенье, мы собирались гулять с дедушкой; не пошли, я не понимал, почему. В воздухе повисла тревога, я это чувствовал, чувствовал, что что-то не так…

Отец приезжал на майские праздники 41-го года, а летом он ушёл на фронт. Из-под Риги он отступал до Москвы. Он был артиллерист, капитан. Воевал всю войну, а потом ещё и с Японией, в Маньчжурии.

Осенью приехала мама – её НИИ уехал в эвакуацию. Рязань бомбили – окружая Москву, немцы подошли к Рязани на двадцать четыре километра. Бомбоубежище я помню – тесно, скопление хмурых людей, какой-то мальчик кормит печеньем собаку…

Было решено, что мама заберёт меня и поедет в деревню, где жил Иван Мефодьич – восьмидесятилетний отец дедушки, дедушка мамы и, стало быть, мой прадедушка.

Деревня, вернее, село с двухэтажной зелёной школой, церковью, превращённой, естественно, в зерновой склад, называлось Летники – это юго-восточная, степная часть Рязанской области. Лес в километре, лиственный, не лес, а щётки какие-то. Деревня большая, дворов четыреста, много каменных домов, но крытых большей частью соломой. Улица густо заросла вётлами.

А какие названия у деревенских улиц! Срединная, Журавка, Выдерга, Царёвщина, Поповщина, Выселки… Выговор у жителей южнорусский, с мягким украинским «г» (жёсткое московское «г» беспощадно высмеивается), со смягчением окончаний – придёть, будеть, текёть. И «когтики» вместо ногтей, «гребовать» вместо брезговать и так далее…

Зимой мама преподавала в сельской школе, летом с другими женщинами работала в поле – полола, жала, вязала снопы. Бывало, проверяет она при коптилке тетрадки – вдруг стучат, зовут её письмо с фронта прочитать. Грамотных-то мало было.

Немцев от Рязани отогнали, но затемнение нужно было соблюдать. Темно, страшно, мама долго не возвращается, я хныкаю и пристаю к деду. Что война, что там убивают – это для меня абстрактно, а вот что в затемнённую, замёрзшую деревню по ночам забегают волки, вон у Дёмкиных собаку утащили – это рядом; я реву от страха за маму, а дед с печки меня уговаривает: «Спи, глупой!»

Моему прадедушке Ивану Мефодьичу было за восемьдесят; несколько лет назад он овдовел, жил один, но был ещё крепок, мужскую крестьянскую работу выполнял; у него был огород, была коза, а ещё он ловил рыбу и подкармливал нас с мамой. Рыбу он добывал вершами и нерётами. И то и другое – это снасть по принципу чернильницы-непроливайки: внутрь рыба заходит, а обратно не может. Верша из прутьев, а нерёта из сетки, натянутой на каркас.

Я его сопровождал, особенно летом. Речка у нас – Пара: её то можно вброд перейти, то в ней омут, где дна не достанешь. Разные её места носят живописные названия: Первый Отруб! Второй Отруб! Зотово (по рассказам, там утопился от несчастной любви солдат Зот (Изот)! Алёшенское! Коровье! Но мне больше всех нравится это: Где Кондрашин Жеребец Ухаживался (тонул, то есть). Место и вправду страшноватое – глинистые кручи с обеих сторон, нипочём не выберешься, если не догадаешься отплыть подальше.

Дедушка вырезал по моей ноге колодку и сплёл мне лапти – должен сказать, носить их было очень комфортно. Из обломка железного обруча он сделал мне косу и велел косить крапиву. Не сразу, конечно, но что-то у меня получалось.

Меня сельские дети приняли далеко не сразу – я по-другому разговаривал, я не знал многих вещей, которые они усвоили с молоком матери. Чужаков не любят! Шутки надо мной были довольно жестоки – в пять лет меня напугали раком, которого хотели посадить ко мне на грудь. Я жутко завизжал, чем вызвал громкий и злой смех. Правда, несколько лет спустя, когда эту шутку хотели повторить, я дал раку вцепиться в мою кожу и повисеть на ней… Шутки прекратились, но гадливый ужас испытываю я до сих пор, и даже с пивом… нет, нет, простите.

Я деревенским был интересен, у меня была хорошая память, я пересказывал сказки, до школы научившись читать, и в нашем доме были привезённые детские книжки. Деревенские ребята были искренними, открытыми, благодарными слушателями. А ещё – я же рисовал! Конечно, рисовал своих любимых вождей, но помещал их в знакомые мне деревенские ситуации – например, изобразил Сталина, который достаёт из подпола свёклу, чтобы к Новому году сварить из неё патоку, а дочь Светлана стоит около украшенной ёлки (в деревне ёлок детям не делали, это остатки рязанских воспоминаний).

Или вот ещё что: была у меня книжка Чуковского «Доктор Айболит» с рисунками Е. Сафоновой, так там на одной картинке нарисованы перевоспитанные Айболитом пираты, которые сажают деревья. Моя шкодливая рука населила этот сюжет членами Политбюро, которые тоже сажают деревья, а на переднем плане стоит босиком дедушка Калинин с саженцем на плече, а остальные копают – работают.

С бумагой тогда проблемы были, школьники сами сшивали себе тетради из чего придётся, даже подчас на бересте писали. Мама как зеницу ока хранила несколько листочков в клеточку, чтобы писать на фронт письма, а я их нашёл и, разумеется, изрисовал, гад такой.

А осенью произошли изменения: приехали из Рязани бабушка с дедушкой; дедушка стал преподавать в сельской школе, а мама уехала в Москву – вернулся из эвакуации её Институт азота, но жилья не было, она скиталась по углам, пока не осела в том же общежитии на Соколе. Я оставался со стариками.

По-видимому, я приносил немало огорчений моим интеллигентным дедушке и бабушке. Я к этому времени усвоил деревенскую лексику, в том числе и ненормативную. Это ужасало мою епархиальную бабулю (она происходила из духовного звания, в её аттестате было указано, что она может быть учителем народных школ и домашним учителем). Дедуля, хоть и был из крестьян, не выпил на моей памяти ни рюмки, не сказал ни одного бранного слова. Свою весьма высокую педагогическую квалификацию он набрал почти что самоучкой. Он был заслуженным учителем и, по-видимому, педагогом от Бога. Он очень гордился учениками – несколько из них, деревенских, стали потом студентами, один даже сталинским стипендиатом.

Шла война, мужики на войне, на полевых работах женщины, старики да подростки, но дедушка ходил с мужиками косить. Корову, которая у нас появилась (её выменяли на большое зеркало и ещё какие-то привезённые из Рязани вещи), дедушка тоже доил сам, маленькой бабуле это было трудно. Один раз он постегал меня ремешком: я действительно заслужил. Его уважали, и я горжусь им.

Шло время; мама, когда могла, наезжала из Москвы. От Шилова, где железная дорога, приходилось иной раз доходить до Летников пешком, везя вещи на салазках восемнадцать километров. Салазки занимались у знакомой учительницы в Шилове. Она привозила мне лекарства – те, что удавалось получить по карточкам, книжки и рисовальные принадлежности. Какие книжки! «Золотой ключик» Толстого, «Рассказы о животных» Чарушина с его же картинками или старинный том со старинной орфографией – «Индейския сказки» – с ума сойти! «Приключения Тома Сойера», «Приключения Мюнхгаузена»!

«Мюнхгаузена» я читал вслух в своём втором классе. Непосредственно у дедушки я в школе не учился, учился у Клавдии Ивановны Богословской. Интересная разница между сельской и московской школами: в Москве, если ты болел и вернулся в школу, тебя не спросят уроки – не у кого узнать, что задали. В деревне знают, что одноклассник живёт в двух шагах – и пару тебе поставят на общих основаниях.

В 1948 году, кончив четыре класса, я поступил в первый класс Московской средней художественной школы. В этом первом классе были общеобразовательные предметы пятого класса, плюс предметы специальные – рисунок, живопись, композиция.

Атмосфера в школе была удивительная, ученики были фанатично преданы общему делу, общему интересу – рисованию. Может быть, напрасно нас заставляли по полгода долбить карандашом гипс, но элементарно не учили помещать предмет в пространстве, может быть, напрасно отсутствовала как предмет изучения композиция – тут мы брели впотьмах. Изображайте, дескать, то, что видите вокруг, и хватит с вас!
На первом просмотре мне поставили по композиции жирную двойку – я представил множество батальных сцен, каких-то там индейцев-рыцарей и др. Была и какая-то уличная сцена, сделанная нехотя, и в самом деле отвратительная. Наверное, её-то мне и засчитали, а остальное – вне закона!

В школе была прекрасная библиотека со множеством немецких книг по искусству; мы их листали, но почему бы не вмешаться педагогу и пояснить на классических примерах, как надо и почему? Почему бы со страшной силой не заставлять нас беспрестанно, везде, делать наброски с натуры, чтобы легко рисовать, легко сочинять! Нет – опаскудевшие гипсы… Может быть, это «умерщвление плоти» и имело смысл, но только в дисциплинарном отношении.

Тем не менее нескольких педагогов вспоминаю с благодарностью и нежностью. Первым номером, конечно, – это Андрей Петрович Горский! Мне кажется, что я профессионально занимаюсь рисованием именно благодаря этому человеку. Кончив Суриковский институт, молодой, с горящими глазами, он пришёл к нам в начале пятого (т.е. девятого) класса. Нам, пятнадцатилетним, он говорил «вы». От него мы в первый раз узнали, что старинная русская иконопись есть глубокое, высочайшее искусство. Он приносил большие фотографии с произведений старых мастеров (как сейчас помню – Эль Греко «Погребение графа Оргаса». Там чёрная, в белых воротничках толпа испанских грандов и – портрет на портрете!), это он показывал применительно к нашей работе: мы писали маслом натурщицу, по пояс. Какие у Эль Греко лица, чудо какое-то!
«А вот так, – сказал Андрей Петрович, – не надо делать!» И показал картинку, напечатанную в солидном журнале к столетию Гоголя – спиной к зрителю изображён аплодирующий Белинский, а из-за его плеча видна немая сцена из «Ревизора». «Смотрите, какой детский лепет! Механически составлены вместе эта сцена и эти козявки на сцене, безо всякой пластической связи!» Это было очень убедительно – не всякое случайное сопоставление предметов есть композиция!

К сожалению, Горский пробыл у нас только полгода: в конце декабря пожаловал на просмотр директор Суриковского института Фёдор Александрович Модоров и начал при нас распекать его: вы-де ничему их не научите, они у вас чернят и т.д. Андрея Петровича у нас не стало, но последнее свидание нам, всей группе, он назначил в Третьяковке. Проведя нас по залам, он преподал последний урок. Остановившись у «Чуда Георгия о змие», он сказал: «Видите, как эти все линии – копьё, нога коня, контур горы, сходятся, как удар, в одно место – в змия, какую энергию они несут! Учитесь у стариков компоновать!» И так далее, о многих вещах он говорил, так прощался с нами…

Мы учились и друг у друга; кругом было много талантливейших ребят, на которых равнялись, которым подражали. Люди, которых я знаю шестьдесят лет, с которыми дружу до сих пор – главным образом они оттуда, из школы.

Каждое лето ученики и педагоги выезжали на природу; были лагеря в Муханове, Подмоклове и, конечно, в Поленове. Невероятная красота, всё тот же энтузиазм: писать! Писать! Ока, лес, пещеры, каменоломни! Впрочем, это был пионерский лагерь с линейками, спартакиадами, распорядками и др. Но зато там были невероятные карнавалы! При школе была большая костюмерная, костюмы использовались в натюрмортах, по случаю карнавала их привозили в Поленово. Существовала возрастная разница в учениках – были волосатые дядьки-старшеклассники, они танцевали, ухаживали, дрались подушками – отряд на отряд, и были мы – «личинки», как нас называли. До девушек мы не доросли, но как хорошо, замирая от ужаса, пройти по кладбищу, освещая лицо свечкой снизу и изображать привидение! Как хорошо после отбоя изображать всякие ужасы! Читали все много.

Кругом овраги, папоротники, пещеры – всё это можно облазить! Купаться на Оке можно только «организованно», но я до сих пор горжусь – мне на вечерней линейке объявили выговор «за самовольный заплыв на середину Оки». Повторяю – можно было бродить и фантазировать. Какие были среди моих товарищей рассказчики!

Не могу не сказать о праздновании Нового года в школе. Конечно, мастеровитые старшеклассники затянули весь длинный коридор бумагой и изобразили во всю длину поезд – на паровозе дёргает гудок директор Николай Августович Карренберг, рядом с ним в кабине помощник – зам его Ашот Григорьевич Сукиасян. Конечно, валит дым, а впереди на паровозе смотрит в бинокль вдаль военрук Владимир Иванович Абрамов, через плечо – винтовка со штыком. Вагон для личинок – сушатся ползунки, сами личинки с сосками в зубах, педагоги младших классов. Очень смешно, и похожи все потрясающе. Вагоны, вагоны, всё с людьми, все похожи, а последний вагон – для курящих: дым валит, как из паровоза, у всех папиросы, все дымят. Хохот долго стоит… были ещё «комната страха», «комната смеха», настоящий пневматический тир, где царил военрук Владимир Иванович. Конкурс костюмов… Это происходило в тот год, когда школа целиком переехала в здание в Лаврушинском переулке, против Третьяковки.

В Третьяковку мы ходили бесплатно, пробегая туда без пальто. У нас были справки, по которым нас бесплатно пускали ещё в «Изобразилку», а также в Эрмитаж и Русский музей. В общем, в школе мы варились в очень неравнодушной, очень интересной атмосфере. Были поездки в Ленинград, поездки в хорошие места на летнюю практику – в Крым, в Пенкино, под Звенигород. Всё это устраивала школа.

И главное, конечно, это коллектив, это товарищи, одноклассники. Юра Рыжик, Борис Косульников, Борис Пятницын. Юля Кубовская – мы с ней женаты пятьдесят два года, а уж знакомы – сказать страшно!
Покойный Володя Ковенацкий был на класс моложе, но он был потрясающий эрудит, поэт и художник. Вообще, если называть имена тех, кто вышел из этой самой МСХШ, список окажется грандиозный. Калиновский! Манухин! Кусков! Годин! Лосин, Иткин, Монин! Белашов! Алимов, Дурасов, Диодоров! Копейко! Воронков! Василий Ливанов – ну да, актёр, режиссёр, писатель. Театралы, киношники – Левенталь, Кусакова, Карташёв, Сергей Алимов, Новожилов – этот прямо из нашего класса… И много, много живописцев – Смолин, Орлов, Забелин и т.д. Наша альма-матер, МСХШ! Теперь она называется «лицей», находится на Крымской.

А с 1955 по 1961 год – в Московском государственном художественном институте имени В.И. Сурикова. Учился на графическом факультете у Б.А. Дехтерёва, Ю.П. Рейнера, М.М. Черемных, гравюрой занимался под руководством М.В. Маторина.

В школе и институте я всё карикатуры рисовал, и даже свою будущую работу представлял именно как работу в «весёлой» книге; были прекрасные примеры в лице К.П. Ротова, А.М. Каневского или Вити Чижикова. Михаил Михайлович Черемных по-ощрял меня, я даже раза три напечатался в «Крокодиле»; дипломной работой был «Клоп» В.В. Маяковского, но потом жизнь показала, что карикатура – дело не моё… Получилось так, что я медленно перетёк в лирическую книжку, в книжку о природе, о деревне, о животных.

Я несколько лет рисовал в зоопарке животных, и ещё мы в 1967 году купили деревенскую избу под Переславлем-Залесским. Это полностью заслуга моей жены Юлии Петровны, она сначала даже преодолела моё сопротивление. Но сейчас я считаю, что это было огромное для меня событие. В этой избе я сделал и Пришвина, и Геннадия Снегирёва, и Соколова-Микитова, и стихи о природе русских поэтов – почти с натуры, а также русские сказки. И русскую классику – Тургенева, Толстого...

Продолжаю делать книжки. Затрудняюсь назвать их число, но оно трёхзначное…



Дыхание художника
Лидия Кудрявцева

Начну с одной цитаты: «Я думаю, что лучшими людьми, которых я встречал, были, конечно, художники. Мне кажется, что художники – это в сущности соль земли. Иисус говорил: праведники – соль земли. Я, конечно, не смею поправлять Матфея, великого автора великого произведения, но я так бы от себя добавил: художники и праведники – это соль земли». Слова эти казались бы выспренними, если бы они ни принадлежали Юрию Ковалю, отличавшемуся искренностью чувств и преданностью своим убеждениям. Верю, что он думал при этом, может быть, в первую очередь думал, о Николае Устинове – они сделали вдвоём три книги «Весеннее небо», «Кепку с карасями», «Полынные сказки», и испытывал Коваль, по его выражению, «только радость и счастье от его постоянных открытий, находок, озарений», и восхищение от «силы, простоты и красоты того, как художник видит и понимает мир». А видит и понимает мир Устинов как чувствует, как дышит. «Как он дышит, так и пишет…» (опять цитата). Дыхание его незатруднённое, свободное, но неотделимое от дыхания природы, птиц, зверей, людей, связанных с естественной жизнью природы, – себя он посвятил им всем. Видимо, поэтому Николай Александрович может, как ни какой другой художник книги, передавать кистью переживания поэта в его стихах о природе.

В 70-е годы прошлого века происходило поистине многозначительное событие в книжном мире: в издательстве «Малыш» одна за другой стали выходить скромного вида издания со стихотворениями русских поэтов. Но каких! Перечислю их: Тютчев «Всё вторит весело громам», Блок «Полный месяц встал над лугом», Бунин «Листопад», Есенин «Лебёдушка», далее присоединился Майков – «Летний дождь», а потом, в 2007 году, все объединились под одной обложкой вместе с иллюстрациями Николая Устинова, и в издательстве «Московские учебники» родился шедевр под названием «Листопад». Последующие годы Николай Александрович иллюстрировал стихи Лермонтова, Некрасова, Полонского, А. Толстого, Фета для нового сборника. В 2011-м он появился под некрасовским названием «Тройка». Угадал, душой почувствовал художник великий дар русских поэтов передавать зыбкую изменчивость состояний природы, а в них свои тайные чувства. И наполнил ими свои рисунки!
Плывут по талой воде белые весенние льдины среди белоснежных стволов берёз, скользят синие тени по искристому снегу, тревожно небо с красными всполохами, лёгок утренний туман… А иногда словно плывёшь над землёй – только с высоты поднебесья можно видеть эту необъятность пространства…

Но главное – свет! Откуда он льётся? Порой мне кажется – из самой души художника. Свет в пейзаже может быть сияющим, может быть нежным, тёплым, едва пробивающимся сквозь облака, сквозь листву дерев, может звонкими пятнами ложиться на траву. В вербное, блоковское, воскресенье становиться чуть розоватым, в бунинскую зимнюю ночь – сложно серовато-голубым, в весеннюю тютчевскую грозу – пронзительно белым. Перечислить колористическое и композиционное богатство устиновских пейзажей невозможно. Их надо рассматривать, впитывать в себя, прежде всего ребёнку, и тогда на природе невольно воскликнешь: «Как у Устинова!». Это он, сам того не желая, учит её видеть и с любовью понимать, а значит, обогащает душу. Что свойственно живописным пейзажам наших классиков – Саврасова, Левитана, Шишкина, Поленова.

А ведь пейзажи Устинова ещё переполнены всякой живностью – зверями, птицами, рыбами, домашними животными. Его анималистику Юрий Коваль назвал «вселенского профиля», присовокупив к ней и людей, и звёзды. Так исполнена им и проза Пришвина, Астафьева, Ю. Казакова, Константина Коровина и, конечно, «Холстомер» Льва Николаевича Толстого. Вот ещё один шедевр: несущийся фронтально, почти на нас из предрассветной туманной мглы табун. Вообще вся история лошади, с её трагическим концом представлена и поэтически возвышенно, и драматически сильно в совершенно исполненных рисунках. «Холстомер» был скромно издан давно, в Туле. И это укор нашим современным издателям.

А в начале 80-х, в пышный расцвет творчества Николая Александровича Устинова увидел его иллюстрации на выставке в Сокольниках опытный немецкий издатель Герхард Шрайбер. И пришёл в полный восторг. Давненько он мечтал о таком художнике.

Заказал нашему Устинову книгу, состоящую из двенадцати сказок шести стран – Германии, Франции, Испании, Италии, Швеции и, конечно, СССР, так указано в содержании, это были «Царевна-лягушка» и «Гуси-лебеди».

Насытил свои рисунки русский художник серебристыми тёплыми дождями, зелёными кряжистыми вязами, распахнул небеса и дали и – осветил всё невесть откуда льющимся божественным светом. Придал сияние воде, земле, небу. Обогатил им западную детскую книгу. А в русских сказках и древний терем показал, и крестьянскую утварь, и старинные девичьи наряды, и златоглавый храм – на целый разворот. Недаром эти два сборника «Прекраснейших сказок для целого года» были изданы в одиннадцати странах, даже в Бразилии, Австралии и Новой Зеландии. Гордый успехом милейший Шрайбер из Эсслингера выпускал потом сказки с рисунками Устинова отдельными тетрадками. И заказывал ему ещё. В том числе «Три медведя» Л. Толстого. Иллюстрации в книжке получились столь прелестными, что японцы тоже захотели иметь её в виде доброй книжки-картинки. Устинов нарисовал для них почти всю заново в том же радостном цветовом ритме и с замечательно придуманными добродушными персонажами. Вот бы и нашим детям такую! Никак нельзя детям жить без книг Устинова. Счастливый подвижник!

Николай Устинов
Работы этого художника известны по всему миру. В его "копилке" более 300 книг и множество наград, в том числе золотая медаль Российской Академии Художеств